Княжна Элиза (duchesselisa) wrote in ru_oldrussia,
Княжна Элиза
duchesselisa
ru_oldrussia

Categories:

Воспоминания о Харьковском Институте Благородных Девиц




Я была допущена к экзаменам. Большой зал (позже я узнала, что он называется рекреационным) был весь уставлен, на небольшом расстоянии один от другого, маленькими столиками. У каждого столика стояли стулья и сидел преподаватель-экзаменатор. В глубине зала стоял большой стол, за который прежде всего и села группа девочек — писать диктант. А потом мы переходили от столика к столику сдавать отдельные предметы. У внутренней стены зала, где высились большие застекленные шкафы, расположилась немолодая, но красивая француженка Мария Францевна Зубова. Здесь у меня произошел неожиданный казус. Группе девочек, подошедших к ней, в их числе и я, Мария Францевна задала какую-то письменную работу. На столе стояла большая, странной формы чернильница. Я неловко повернулась, чернильница опрокинулась, чернила блестящей широкой лужицей расползлись по столу и стали капать на блестящий паркетный пол. Я не успела смутиться, как Мария Францевна с такой необыкновенной поспешностью стала успокаивать меня, что мне стало смешно. «Нитшего! Нитшего!» — быстро говорила она и, порывисто вскочив, куда-то умчалась. Она вернулась с девушкой, одетой в синее платье и белый передник. Девушка спокойно вытерла фиолетовую лужицу на столе и такую же лужицу на полу. Мной овладело озорное настроение, и пока Мария Францевна просматривала наши письменные работы, я весело отчеканивала вслух спряжение глаголов. И вот я зачислена в VI класс Харьковского института благородных девиц, что на центральной улице города — на Сумской, д. 33.




В списке необходимых в институте предметов значилось: крест на золотой или серебряной цепочке или на черном шнурке; Евангелие, молитвенник, шкатулка такого-то размера с ключиком для хранения мелких вещей, кружечка, зубная щетка, щетка для ногтей, зубной порошок, мыльница, мыло, губка; гребенка, частый гребешок, ножницы; черная лента в косу определенной ширины или круглый гребень для тех, у кого волосы были короткими; мешок из холста для хранения сладостей в столовой, иголки, две катушки, белая и черная.

И вот я в классе. Вечер. Класс ярко освещен. Очевидно, первые дни съезда. Девочки свободно ходят по классу, некоторые же сидят, негромко переговариваясь. Я сижу в самом центре класса. На меня никто не обращает внимания. Я чувствую себя несколько скованно. Неподалеку от входной двери у стены стоят небольшой столик, кресло и стул. За столиком сидит немолодая, довольно полная женщина в синем платье. Это наша французская классная дама.




Наконец нам велят построиться в пары и идти спать. По извилистой каменной лестнице мы поднялись вверх и оказались в дортуарном коридоре. Дортуар — огромная комната. Посередине стоят, изголовье к изголовью, два ряда кроватей. Вдоль внутренней стены еще кровати. Между кроватями небольшие тумбочки для умывальных принадлежностей, ночной обуви и других мелочей. В ногах у каждой кровати табуретка, на которой мы должны аккуратно сложить дневную одежду. Распорядок дня был у нас необычайно четок. Резкий звонок будил нас в 7 часов утра, и с величайшей точностью в этот момент в дверях дортуара появлялась наша классная дама. Она наблюдала, как мы одевались, мылись, убирали свои постели.





Е.Н. Водовозова в своих воспоминаниях о Смольном «На заре жизни» пишет о неуклюжих форменных платьях, о корсетах, которые носили старшеклассницы, о трудностях привязывания рукавчиков и т.д. Никаких этих или подобных трудностей мы не испытывали. Рукавчики мы привязывали легко и просто два раза в неделю, когда нам выдавали чистые передники, пелеринки и рукавчики. Это было в четверг и в воскресенье, в так называемые приемные дни. Единственно, чего мы не могли сделать самостоятельно — завязать сзади бант передника. Это охотно мы делали друг другу. Под платьем мы носили нижнюю юбку, сшитую из плотного материала, всю в сборках; юбка делала пышными, красиво спадающими сборки платья. Наши платья не доходили до пола, что делало наш наряд достаточно легким и изящным. Надо было лишь умело завязать бант пелеринки. Умывшись, одевшись и причесавшись, мы под водительством классной дамы парами спускались в актовый зал — на утреннюю молитву, на которой часто присутствовала начальница.



Перед обедом и ужином нас подводили всем классом к туалетной комнате («малютке») — мыть руки. И не было никакой толчеи, никаких столкновений. Очевидно, время было рассчитано до минуты для каждого класса. В столовой перед едой читалась или пелась старшим классом молитва («Отче наш»). В институте была собственная церковь и свой священник, который вел и уроки Закона Божия — отец Павел Грома, тот самый, который меня экзаменовал. Каждую неделю нас дважды водили в церковь: вечером в субботу ко всенощной и утром в воскресенье к обедне. Пел хор из воспитанниц института. Короткое время в хоре пела и я. Мне сказали, что у меня альт. Думаю, что у меня недостаточно был развит слух, поэтому я вскоре выбыла из хора. Каждый класс имел в церкви свое место. Переходя в старший класс, мы передвигались в церкви на новое место.



Радостными днями в нашей институтской жизни были приемные дни. «Сегодня приемный день» или: «Сегодня прием», — говорили мы как о дне праздника. В воскресенье с 10 часов до 12, в четверг с 5 часов дня до 7 часов вечера двери института открывались для наших родных и знакомых. Это были дни и часы тепла и радостного возбуждения. «Не пришли на прием» — было подлинным горем, вызывавшим слезы и подавленное настроение. Но и расставание после приема иногда заканчивалось слезами. Девочки, родители которых жили в других городах и не могли приезжать для свидания, казались какими-то брошенными, сиротливыми и, кажется, учились хуже. Приемы происходили в актовом зале. Двери зала, находившиеся прямо против нашей парадной мраморной лестницы, крылья которой гармонично сходились на верхней площадке, были широко раскрыты. Слева от дверей в зале ставили небольшой столик, за который садилась дежурная классная дама, а рядом с ней девочки, обычно младших классов, которые не ждали гостей и потому охотно выполняли роль гонцов — добрых вестников, сообщавших счастливице о приходе гостей. И им — большое развлечение.

Посетитель должен был сообщить дежурной даме не только фамилию и имя девочки и класс, в котором она учится, но и свое родство с ней. Все это записывалось в журнал посетителей. Мы же должны были войти через боковую дверь из рекреационного зала, чинно сложив руки, сделать реверанс и, отыскав глазами своих родных, так же чинно направиться к ним. Два часа пролетали быстро в разговорах, поцелуях, поедании сладостей, которые, минуя швейцара, обязанного отправлять их в столовую, попадали прямо к нам в наши стенные шкафчики в классе. Вечером приготовление уроков, ужин, молитва, которую в классе читала дежурная, и сон.




Каникулы

Волнующими и радостными были разъезды на каникулы. Трудно и представить себе, как тосклива и однообразна была бы наша затворническая жизнь в институте, если бы не было этих просветов, этих выходов в мир родных, близких, друзей — на свободу. Нас отпускали под Рождество до 8 января. Эти каникулы совпадали с праздниками: Рождество, Новый год, Крещение. Затем были Пасхальные каникулы и, наконец, лето. Вот приходит день разъезда. Сидишь в классе и ждешь, когда в дверях класса покажется швейцар Яков и назовет, за кем приехали. Класс постепенно пустеет. И вот наконец в очередной раз открывается дверь, и Яков возглашает: «Барышня Морозова! За вами приехали!» Срываешься с места и мчишься вниз в маленькую приемную. Бросишься маме на шею и в соседней комнате сбрасываешь с себя казенное одеяние, чтобы облечься в свое, домашнее. И так странно ощущаешь в первый момент после длинной формы короткое, едва прикрывающее колени домашнее платье. И едешь обыкновенно на извозчике с мамой домой.



Наказания
Самым тяжелым наказанием было у нас лишение свидания с родными. «Не пойдешь на прием» — воспринималось как настоящее горе. Но за все годы моего пребывания в институте я не помню случая, чтобы в нашем или другом классе кто-нибудь был наказан столь жестоко. Самым же неприятным, даже позорным наказанием считалось «стоять под часами». Провинившаяся высылалась из класса и должна была определенное время выстоять в классном коридоре под часами, висевшими высоко у двери в актовый зал. Но и это наказание применялось очень редко. В моей памяти не запечатлелась ни одна фигурка, одиноко стоящая под часами.

Но на мою долю однажды выпало это почетное наказание. Случилось это, очевидно, еще в VI классе, и я плохо помню его повод. Кажется, я слишком оживленно разговаривала с кем-то из девочек и даже спорила. Евгения Владимировна велела мне выйти из класса и стать под часами. Я безропотно покинула класс. Стояла я под часами минут 10, не более, все посматривая, не идет ли кто-нибудь по коридору. Очень мне не хотелось, чтобы меня видели публично наказанной. Но коридор был пуст, а Евгения Владимировна вскоре выслала за мной дежурную.
Ночные страхи

По ночам в институте бывало страшно. Я помню целую полосу — длинный ряд ночей, когда я переживала мучительное чувство страха, а приближение ночи ощущала как наступление какого-то кошмара. Идешь, бывало, в парах, делаешь что-нибудь, а сердце внезапно сожмется мучительной тоской: «Боже! Сегодня опять будет ночь!» И в дортуар отправляешься, как на какую-то пытку.
Бледный свет крошечной лампочки под высоким потолком слабо освещает огромную комнату, поделенную пополам аркой. Серыми пространствами выделяются высокие окна, закрытые голубоватыми занавесками. Ровными рядами расставлены кровати. В них спят чужие, незнакомые девочки. Тишина.
Страшна, тосклива такая тишина среди большого количества спящих, когда у тебя нет сна. Страшны, еще страшней и тревожней пугающие звуки. Вдруг кто-то застонет во сне, кто-нибудь вскрикнет или внезапно быстро-быстро забормочет что-то невнятное и так же внезапно оборвет неясную речь. Или тихо, а затем громче и явственней в какой-нибудь части комнаты раздастся странный, непонятный и необъяснимый пугающий звук. Вся насторожишься, сожмешься в напряжении. «Что это?» — и тоскливо ждешь, когда замолкнут страшные непонятные звуки.



Татьянин день.
Зимние каникулы — первые в учебном году — у нас заканчивались 8 января. Позади было Рождество, Новый год, Крещение. 8 января мы должны были явиться в институт. А 12 января был день моих именин — Татьянин день. Дома их всегда праздновали. И вот в первый год моего пребывания в институте, придя 12 января после завтрака в класс и ничего не подозревая, поднимаю крышку моей парты, я с удивлением вижу пачку разноцветных открыток, красиво перевязанных цветной лентой. Это были поздравления моих одноклассниц. Я была очень тронута. Оказывается, это была давно сложившаяся традиция, и я, новенькая, не была ею обойдена. У меня до сих пор сохранилась единственная открыточка моей одноклассницы Любы Святогор-Штепиной — «подруги по классу». В этот день именинница угощала класс тортом, присланным специально родными. Именинницу заранее отпускали в столовую, чтобы она могла перед обедом разложить торт по тарелкам. Классной даме всегда отрезали наибольший кусок. Татьян у нас в классе было двое или трое. Помню Таню Игнатович. Тося Косюра тоже, кажется, была Татьяной. Таким образом, тортов было у нас в изобилии.
Люба Святогор-Штепина

Однажды Люба Святогор-Штепина, сидевшая за партой впереди меня, обернулась и положила передо мной записку:
«Дорогая Тапочка! Давай дружить!
Люба».
Я очень удивилась: разве она не знает, что я дружу с Олей? На той же записке, которую мне передала Люба, я быстро написала: «Нет», — и вернула записку. Люба низко опустила свою большую некрасивую голову. Я насупилась. Мне было неприятно. Наверное, надо было мягче ответить на Любину записку. Люба была совсем неплохая, совсем неплохая девочка. Но она была совсем чужая, совсем чужая мне девочка. Я не мыслила дружбы с ней. Но что потянуло Любу ко мне? Одиночество? И, может быть, как укор за мою прямолинейность, как память об этом горьком эпизоде из всех поздравительных именинных открыток у меня сохранилась одна, Любина, подписанная «От подруги по классу». Я бы сказала, что настоящая дружба так же иррациональна, как и настоящая глубокая любовь. Она проистекает из главного существа человеческой натуры. Меру моей близости с Олей, ее глубину и силу обусловили трудно определимая духовная близость, нравственное родство.
Наше сословное самосознание...

Были ли нам, ученицам привилегированного учебного заведения, воспитанницам Института благородных девиц, свойственны дворянское самосознание, чувство социальной избранности, дворянская гордость?
Разумеется, от народа, от «простонародья», мы были отделены резкой чертой. Но родовитостью, знатностью ученическая среда нашего института отнюдь не отличалась. Я думаю, что многие из нас даже плохо себе представляли, что такое дворянство. Я знала о дворянстве по повестям Пушкина и Гоголя. Но все эти Дубровские, Муромские, Троекуровы, Берестовы, Маниловы и т.д.33 жили в моем сознании как литературные герои и казались далеким прошлым. Я, городская жительница, никак не связанная с дворянским поместьем, просто не знала, что я — дворянка. Да и не была я дворянкой. Мой отец в своем дореволюционном послужном списке в графе «сословие» писал: «Из мещан». Звание потомственного дворянина он получил с офицерским чином, Георгиевским крестом и золотым оружием, заслуженным на войне. Так причислена была к дворянству и я. В институтские годы я ничего об этом не знала и совершенно не думала. В нашем классе было много дочерей офицеров. Лиза Савич, Нина Циглер были детьми состоятельных помещиков. Об этом я узнала позже и случайно. В классе моей сестры училась одна грузинская княжна Орбелиани. Сестра говорила, что это была очень милая, скромная девочка. Говорили, что в одном из старших классов есть еще одна грузинская княжна. И мы различали друг друга не по родовитости, знатности или богатству, о которых и не ведали, а по уму, доброте, красоте, общительности, даже по успехам в занятиях — по человеческим качествам.



Повод для социальных раздумий дала мне однажды Маруся Мельникова. Вернувшись после летних каникул, загоревшая, посвежевшая (это было, очевидно, уже в IV классе, осенью 1917 года), Маруся, стоя у своей парты спиной к окну, рассказывала группе сидевших вблизи девочек о том, что она провела лето в Крыму. Говорила она громко и с видимым удовольствием. Я, сидя на своем месте, слышала все совершенно отчетливо. Ее мать работала кассиршей, продавала билеты для входа на пляж, она, Маруся, стояла контролером у входа на пляж. Благодаря этому они провели лето на курорте. Мне показалось, что Марусю слушают сочувственно. Я же, вслушиваясь в ее речь, не могла вообразить свою маму в роли пляжной кассирши, а себя стоящей у входа на пляж в качестве контролера. Нет, это было, несомненно, ниже нашего достоинства.
«На память!»

Взглянув когда-нибудь на верный сей листок, Написанный когда-то мною, На время улети в лицейский уголок, Где подружились мы душою.
А. С. Пушкин «В альбом Пущину»

Мой институтский альбом не сохранился. Он был довольно большой и красивый, густо-зеленого цвета с вытисненной на переплете мохнатой головкой рыжей собачки. Он мне очень нравился. Чем он был заполнен, совершенно не помню, может быть, еще ничем. Зато чудом сохранился маленький школьный альбом, в который попало несколько записей моего первого институтского года.
Напрасно смеются над пустотой и сентиментальностью институтского альбомного творчества. Назначение этого законного литературного жанра — не только добрые пожелания или наставления, но и сохранение в памяти. И стихи в альбом, как бы наивны они ни были, действительно помогают вспомнить «быстрые минуты первых дней», воскресить в памяти «что было - что не будет вновь».

Давным-давно ушедшим в прошлое своеобразным институтским духом веет на меня от аккуратно вписанных строк на одной из последних страниц старого альбома:
На память!
Будь хорошей ученицей, Всегда уроки знай, С единицей не встречайся, А всегда двенадцать получай. От любящей Нины Иссовой.
1916 год
Нина Иссова перевелась к нам из Белостокского института в связи с войной во втором полугодии VI класса или в начале занятий в V классе и скоро стала «своей».

С удовольствием читаю простые строки милой девочки Тоси Косюра, с именем которой у меня связаны памятные переживания:
На память Тане.
Пишу тебе в альбом три слова: Расти, цвети и будь здорова.



С особым чувством смотрю на строки на последней странице:
«Не забудь противную девчонку. Т.Н.».
Это Таня Игнатович. Не свободная от некоторого самомнения, эта девочка вдруг открывается мне в этой строчке игривой простотой и милой душевностью.
Знаменательно для меня и стихотворение моей младшей сестры, готовившейся вслед за мной к поступлению в институт:
Я не знаю,
Но я страдаю,
Мне все под тягость,
Но будет радость,
Когда я в институт поступлю,
Ведь я его люблю, люблю, люблю...




Романы... Романы... Романы...

Это, вероятно, произошло в IV классе. Из института загадочно исчезла Вера Кулакова. Ее задержали на одной из станций под Харьковом в обществе молодого офицера и отправили домой. Больше в институте она не появлялась. Летом во время каникул при переходе в III класс Варя Яржембская познакомилась где-то с каким-то юнкером или молодым офицером. Он влюбился в нее и стал писать ей в институт.
Всегда сдержанная, даже замкнутая, казавшаяся мне высокомерной, общавшаяся только со своей подругой по Смольному Ниной Манюковой, Варя неожиданно стала удивительно развязной. Она читала вслух получаемые письма и издевательски смеялась.
Я недоумевала. Как можно слова любви и поклонения произносить таким насмешливым, пошлым тоном?! И казалось, что, издеваясь над молодым человеком, она публично хвастается своей победой. Таким же тоном она читала вслух свои насмешливые ответные письма, не обращая внимания на то, слушают ее или нет.
Я потеряла к Варе всякое расположение. Примерно в те же дни, когда разыгрывался «роман в письмах» Вари, Женя Лобова как-то подошла ко мне и тихо сказала: «Пойдем, я что-то покажу». Мы подошли к ее парте, Женя подняла ее крышку, вынула небольшой конверт, а из него фотографическую карточку. На меня открыто и прямо глянуло привлекательное умное лицо молодого офицера (опять офицер!!!). «Он сказал моей маме, — произнесла Женя шепотом, — я надеюсь, когда Женя окончит институт, она будет моею...» Женя тихо счастливо засмеялась и, совсем по-институтски воскликнув: «Дуся!», поцеловала карточку.




ИНСТИТУТ И РЕВОЛЮЦИЯ «Красный бант»

В классный коридор вошла группа мужской молодежи и направилась прямо к квартире начальницы. Говорили, что это студенты ветеринарного института, который помещался рядом с нашим. Они потребовали, чтобы нас вывели на улицу. Мы пошли вниз в гардеробную — одеться. Кто-то сказал, что необходимо, чтобы на груди было что-то красное. У меня в шкатулке оказалась широкая красная лента. Я продела ее в петлю пальто, завязала бантом и спрятала его за борт пальто так, что снаружи остался лишь уголок ленты. Все было необычайно, весело. На улице нас поставили на тротуаре вдоль ограды нашего института. По мостовой стройными широкими рядами шли и шли люди. Они пели. В руках у многих из них были красные флаги, цветы. Все были радостны, оживленны:

«Институтки!!! Идите с нами!» — кричали они нам. Когда мы возвращались и я, тоже почему-то радостная и оживленная, шла по коридору в группе своих одноклассниц уже в расстегнутом пальто, мой бант освободился и ярким цветком алел на борту черного пальто. Рядом со мной шла Наталешка. Она схватила мой бант и стала трепать его из стороны в сторону, раздраженно приговаривая: «Вот,нацепили красные банты, а сами ничего не понимают! Ничего не понимают!» Когда мы поднялись в класс, нам рассказали, что студенты вошли в актовый зал, сорвали со стены портрет царя и разрезали его ножом. Одна из старшеклассниц, которая присутствовала при этом, притворилась, что теряет сознание, и упала на портрет. Подруги унесли ее на портрете в лазарет. Они гордились, что спасли портрет от окончательного уничтожения. Это был февраль 1917 года. Февральская революция. Актовый зал остался без портрета царя. Мы совершили неожиданную прогулку на улицу. Видели ликующее шествие с флагами и песнями. Но Наталья Николаевна была права: мы ничего не поняли. И в нашем быту ничто не изменилось. Для меня это было второе полугодие V класса. Мне было 12 лет.



Год 1917-й. Октябрь. Голод

Между тем революционные события, потрясавшие Россию, своеобразно проявлявшиеся на Украине, не могли не отражаться в жизни института. Но институт продолжал существовать, он жил, сохраняя свой порядок. Если теперь всмотреться в даль прошлого, то поражаешься сочетанию устоявшихся традиций в жизни института, своего рода инерции его существования, и неизбежного воздействия на его быт общественных потрясений. 29 октября 1917 года я писала бабушке, жившей под Екатеринославом: «Родная и дорогая моя бабуся! Как ты поживаешь? Как твое здоровье? Я и Ната пока здоровы. Отметки у меня ничего.
У нас ужасное происшествие: зарезали нашу экономку 19-го ночью. Ужасно. После этого ночей не спали. Трое каких-то забрались к ней в комнату, обокрали и зарезали. Служили панихиду». Письмо написано после Октябрьской революции, но о ней ни слова. О ней мы просто слыхом не слыхали. А местное событие, весть о котором принесли нам утром дортуарные девушки, взволновало нас как потрясающее. Теперь оно воспринимается как знак наступивших общественных бурь.
И в этом же письме, в котором я писала об убийстве экономки, я сообщала: «Знаешь, бабуся, у нас издается журнал. Наш класс издает. Я дала свое летнее стихотворение «Майский вечер» и еще загадки кое-ка- кие. Буду рисовать».
Между тем понемногу стала нарушаться строгая и привычная упорядоченность дня. Все чаще мы простаивали минут 10—15 на лестнице при спуске в столовую: не был готов обед. Но самое разительное, что давало себя знать порой весьма мучительно, был голод. Мы стали голодать. В письме к бабушке от 9 ноября 1917 года я прямо писала: «Есть хочется безумно. Теперь нам дают по одному кусочку хлеба. В прошлом году кто сколько хотел, столько брал. В начале этого года давали по два, а теперь по одному». Иной характер приобрели гостинцы из дома. Вместо пирожных, печенья, конфет и фруктов нам стали приносить бутерброды, пироги, хлеб. Однажды мама Оли принесла в баночке нарезанную кусочками селедку с луком и постным маслом. С каким наслаждением мы ее ели! Позднее, если у нас были деньги, нас стали выручать девушки: они охотно покупали нам в ближайшей лавочке хлеб, яйца, сахарный песок. В кружке (а у каждой из нас была своя кружка) мы стирали яйца с сахаром (гоголь-моголь), всыпали в кружку ложечку сухого ячменного кофе и с удовольствием ели. Это было вкусно и утоляло голод.

«Хитительница»

Из наших стенных шкафчиков стали пропадать продукты: у кого-то исчез пирог, у другого пачка печенья, у третьего бутерброд, а у кого-то и просто кусок хлеба. Девушки, убирающие класс? Но этого никогда не было... Вскоре «хитительница» была обнаружена. Ею оказалась девочка Смольного института Лена Долье. Она плакала и во всем призналась.
Лена была прелестная девочка с мягким и нежным личиком, светлыми локонами и красивыми карими глазками. Сущий ангел. И вдруг... Огромное пустое пространство легло между мной и ею. Я смотрела на нее с недоумением, отчуждением и неприязнью. Ну, как она могла?! Разве она не чувствовала, что делает что-то стыдное, позорное?! И вот теперь плачет... Позор на весь институт...
Еще с большим недоумением я увидела, что Лена окружена особым, повышенным вниманием. Настоящая героиня дня! Она все время ходит, окруженная целой группой девочек, обнявшись. Что это? Что их так тянет к ней? Неужели скандальность истории? Скандальный душок? Я взглянула на Лену. Личико ее было серьезно и бледно. А может быть... может быть, они более правы, чем я со своим отчуждением?! Может быть, они просто жалеют ее? Через неделю та же история повторилась с нашей девочкой. И так же группа сочувствующих несколько дней ходила с ней обнявшись... А на лице ее я не заметила и тени смущения... Я недоумевала. Что же, голод сильнее всего? И можно все простить??
Нет! Нет!



Хлеб... Хлеб...
Выходя из столовой, я и Геня Буйко задержались и отстали от класса. У Гени в руках был ломтик хлеба. «Ты что? Не съела?» — удивилась я. «Я всегда оставляю часть своего хлеба для маленьких. Они трудней переносят голод».
Геня Буйко была девочка из Смольного, болезненная на вид и очень некрасивая. На ее круглом лице сильно выдавался вперед небольшой острый нос, а подбородок был резкоусечен, и, если смотреть на ее лицо в профиль, оно образовывало острый угол. Кроме того, она была очень близорука и постоянно ходила в очках... Держалась она несколько обособленно. И вот она, сама полуголодная, делится крохами своего хлеба... Нет, мне не понравилось ее самопожертвование. Мне почудилось здесь что-то ненормальное, нездоровое, родственное христианской жертвенности, своего рода самоуничижение. Мне даже показалось, что она своим самоотречением и великодушием хочет возместить свои физические недостатки, отсутствие внешнего благообразия. Может быть, так и было: своего рода форма самоутверждения... Мне было органически чуждо ее настроение, а все-таки я подумала: «Геня Буйко несчастливая, но хорошая девочка. Одна таскает чужой хлеб, а эта делится своим последним».
А мы танцевали...

В письме к бабушке от ноября 1917 года я писала: «У нас почти каждый день тухнет электричество, и мы едва успеваем делать уроки».
Затем электричество перестали давать совсем. В класс приносили свечу и ставили ее на кафедру. Приносили свечу и в актовый зал и ставили ее на рояль. Тогда мы просили Зою Плохотину, хорошо игравшую на рояле, играть нам танцы. Зоя брала ноты и шла в зал. Она играла нам вальсы, польки, падекатр, падеспань, мазурку, лезгинку, галоп, и мы танцевали. В зал приходили девочки других классов и вливались в кольцо кружившихся вдоль стен огромного зала пар.
За окнами на всем пространстве России и Украины совершались какие- то неведомые нам события, что-то меняло жизнь и нашу судьбу, шла неведомая нам борьба, кто-то страдал, умирал, погибал, кто-то торжествовал. А мы, объятые бездумием неведения, танцевали. Мы танцевали...
Разъезд

К концу ноября 1918 года гражданская война на Украине приняла крайне острый характер. Был создан советский украинский фронт, начали поход большевистские повстанческие дивизии, было разгромлено движение Петлюры. 29 ноября 1918 года Временное рабоче-крестьянское украинское правительство низложило правительство гетмана.
Мы, разумеется, об этом ничего не знали. Но руководство института, понимая серьезность положения, решило прекратить деятельность института и отправить нас по домам. Это, вероятно, было в начале ноября. Насколько я помню, в этот год (III класс) мы занимались очень недолго.
Отпуская нас, нам сказали, что мы уезжаем на небольшой срок и поэтому мы можем часть своих вещей оставить в институте. Я упаковала в свою шкатулку умывальные принадлежности, положила на нее две толстые тетради своего дневника, аккуратно обвязала все это тесьмой и, спокойная, радостная, уехала с сестрой домой в Чугуев. Своих дневников я больше не видела.
Папа был дома. Его очень тревожила раненая нога, а еще больше, вероятно, политическая обстановка в стране и собственное положение офицера царской армии. Он часто лежал, у него часто бывал врач.
Очевидно, в этот период к нам из-под Екатеринослава переехала бабушка. Ее небольшой дом в поселке, где она жила, большевики конфисковали.
Через некоторое время меня и сестру вызвали в институт получить институтскую одежду. Я с сестрой и папой поехала в Харьков. Одежду выдавали не в здании института, а в каком-то большом одноэтажном доме, стоявшем недалеко от института. Мы пришли в огромную полупустую комнату, похожую на камеру, в которой стояли огромные сундуки. В них лежали наши платья и пальто. Может быть, эта комната и была нашей камерой хранения.

Одежду почему-то выдавала наша историчка Екатерина Дмитриевна. Она выдала нам пальто, шапки, башлыки, наши зеленые платья, передники, пелеринки, рукавчики и большие розовые чехлы-наматрасни- ки. Я о чем-то спросила Екатерину Дмитриевну, она ответила так резко, что я повернулась и ушла. Вероятно, именно в эти дни девочек из Смольного эвакуировали в Новороссийск.
3 января 1919 года в Харьков вступили войска красных, и в течение двух недель Советская власть установилась на всей территории Харьковской губернии. В Чугуеве я и сестра поступили в местную гимназию: я в V класс, соответствовавший нашему Ш-му. В гимназию я ходила в институтской форме. Белую пелеринку, передник, рукавчики я теперь стирала и гладила сама. Класс был совсем другой, чужой. Мои отношения с моими новыми одноклассницами были нейтральны, но с двумя девочками я подружилась.




ЭПИЛОГ

Наше прекрасное, ставшее родным здание института было разбито бомбами фашистов. Это был совершенный конец. Я была в Харькове после Отечественной войны и специально ходила к тому месту, где еще недавно высилось здание института. Все его остатки были уже убраны. Но слева еще стояла надломленная невысокая стена, за которой я с Олей некогда пилила дрова. Была неровной полоской сбита ее верхушка. Обнажились кирпичи, из которых она была сложена. Бедная милая стена! Помнишь ли ты девочек в зеленых платьях, которые под твоей охраной пилили тяжелые бревна?
Потом и стена исчезла. Мне сказали, что парк института преобразован и в нем стоит памятник Шевченко. Я и пошла туда. Но ничто вокруг не напоминало мне наш сад.  Я подошла к деревцу парка Шевченко, которое стояло неподалеку от дороги, взяла его за веточку и сказала: «Нет, ты слишком молодо, чтобы знать девочек, гулявших по этой тропинке и думавших о своих горестях, обидах, переживавших невинные радости и мечтавших о счастье. Тебе все равно, как сложились их судьбы. Наблюдай же другую, новую жизнь! Будет ли она лучше? Кто знает? Прощай!»

Т.Г. Морозова.
Tags: Былое России, Воспоминания, Мемуары, Ретро-фото
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for members only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments